Издано: Афиша
Семинар в Азербайджанском медиацентре ведут Кент Коберстин, четверть века возглавлявший фотодепартамент National Geographic, и фотограф Рена Эффенди, начавшая печататься пять лет назад.
— Важно четко прояснить для себя, какую фотографию какое издание может купить, — объясняет слушателям Рена. — Отдельные фотографии никого не интересуют, даже если вы принесете коробку восхитительных снимков. Фоторедакторам нужна не красота, а история: идея и результат.
— National Geographic, — подхватывает Коберстин, — часто публикует истории о пути из точки А в точку Б: это может быть река, или дорога, или, как в случае с Реной, — нефтепровод. Сама по себе эта концепция не нова, нефть мы тоже уже все видели. Эмоции — вот что делает ее фотографии уникальными.
Тридцатитрехлетняя Рена Эффенди в прошлом году выпустила свою первую книгу «Pipe Dreams» (в русском издании — «Линия жизни») — результат семи лет съемок вдоль трубопровода Баку — Тбилиси — Джейхан. Работа началась в 2001-м в бакинской махалле, бедном квартале с запутанными улочками и плоскими крышами, попавшем под бульдозеры нефтяного бума 90-х. Три года спустя эти снимки выиграли приз Международного фонда документальной фотографии Fifty Crows в Сан-Франциско и привели Рену на мастер-класс World Press Photo.
— Поначалу меня это удивило: кому нужен маленький район Баку? Но, если вдуматься, своя история о вытеснении есть везде, в любой стране и в любом городе.
В самом Азербайджане «Pipe Dreams» вызывает неоднозначную реакцию: присланные Рене авторские экземпляры задержала таможня. После публикации в немецком Spiegel дома ее обвиняли в предательской попытке вынести сор из избы. Похожую реакцию вызвали и снятые Реной для Marie Clair проститутки из Оша — тогда вице-спикер парламента Киргизии объявил, что, будь автор мужчиной, он дал бы ему по морде.
— В Киргизии и Азербайджане не все понимают, что журналист вправе сам выбирать свою тему. Когда мне говорят, что это уродливо, я думаю: вы живете в каком-то коконе забвения, вы никогда не выглядывали в окно. Я не пытаюсь опозорить свою страну, а хочу, чтобы те, кто включает газовый камин где-нибудь в Европе, знали, откуда берется их газ, и знали, под чьим домом он проходит.
Газ начинает свой путь в Европу из города, который больше всего напоминает кусками перенесенную в Стамбул Москву. На углах улиц по-прежнему пьют чай и играют в нарды за низенькими столиками, но деревянные балконы и псевдовосточные особняки времен первого бума теперь разрежены зеркальными высотками нефтяных компаний.
Закончившая Институт иностранных языков («место, куда мальчики из Института народного хозяйства ездят выбирать невест») Рена поначалу тоже работала секретаршей-переводчицей в British Petroleum.
— Это была мамина идея: она смотрела телемосты с Познером и мечтала, чтобы я так же говорила по-английски и работала с заграницей. Я думала стать художником, но мудрая мама меня перенаправила. Потом мне попался старый альбом со снимками отца. В них было что-то странное: он снимал свою тень или себя с черепом в руке — в общем, это была какая-то мистическая история из прошлого, часть его жизни, о которой я ничего не знала. Мне нравилось рассматривать с лупой его крошечные контрольки. И я поняла, что тоже хочу попробовать.
Мы сидим в Finnegan’s, первом из открывшихся в Баку ирландских пабов, пользующихся особенной популярностью в городе, перенасыщенном экспатами и заведениями с названиями вроде Million Alyh Roz или «Ресторан Одноклассники.ру». За темными столами выпивают менеджеры и обслуживающие нефтяные вышки ригеры.
— Однажды я зашла сюда с фотоаппаратом. Это был пятничный вечер, все были пьяны — одна из тех ситуаций, когда можно рискнуть и не бояться последствий. И все вдруг пошло, потекло, поехало: когда сама не боишься, люди расслабляются, открывают дверь, все начинает крутиться вокруг тебя. Есть фотографы, снимающие очень маленьких людей на фоне гигантских ландшафтов, потому что они стесняются подходить к людям. Есть фотографирующие свысока — они забираются на гору, потому что высокомерие не дает им общаться с людьми. И есть те, кто буквально живет у людей во рту, — это дело индивидуального выбора. Очень скоро, буквально в течение месяца, я перешла на среднеформатную камеру. Мне нравится, что ею можно снимать, не глядя человеку прямо в лицо. И когда снимаешь, чисто физически наклоняешься, уходишь в камеру — в этой позе нет агрессии, а есть смирение.
Получив приз Fifty Crows, Рена ушла из американского посольства, где тогда работала.
— До 2005 года у меня не было публикаций, я ходила по улицам и снимала для себя. Начав работать с журналами, поняла, что свое желание надо совмещать с тем, будет ли оно востребовано. Мои фотографии было трудно опубликовать в мейнстрим-изданиях: это не новости, не история, умещающаяся на пяти страницах. Когда British Petroleum заказали мне календарь, освещавший их социальные программы, я впервые проехалась по трубопроводу, только по азербайджанскому сегменту. Выяснилось, что все, что мне хотелось сфотографировать, не часть их проекта. Тогда в 2006-м я решила снять собственную историю.
К этому времени ее снимки постапокалиптических пейзажей, квартир, из которых в спешке бежали хозяева, и людей, чью жизнь перепахали боевые действия, нефтедобыча и другие исторические катаклизмы, уже печатались в The New York Times, Newsweek и The New Yorker. Фоторедактор последнего посоветовал подать заявку на грант Фонда Гетти.
— Когда я выиграла, мама немного успокоилась — у нее был разрыв сердца, когда я увольнялась из посольства и мечты о Познере рухнули. Мне дали деньги и сказали, что результаты желательно получить в течение года.
Слегка улыбнувшись, она добавляет: «Результаты они получили». Книга вышла в декабре 2009-го, и ирландский паб в нее тоже вошел.
— Я снимала не трубу, а ее влияние на жизнь, в основном на жизнь людей, которые не имеют права голоса. Но все истории в книге имеют отношение к нефти, потому что нефть здесь — это самая главная история.
Вечером Рена показывает мне сохранившиеся части квартала, в котором селились еще работавшие у Нобелей нефтяники. На неосвещенных улицах до сих пор живут продавцы мелкой утвари, сапожники, зеленщики и мойщики машин. За резными деревянными дверями дворов сушится белье, чуть заунывные мелодии доносятся из маленьких окон. Возле отреставрированной мечети, единственного освещенного здания в округе, просит милостыню одна из ее героинь — сумасшедшая старушка в инвалидной каталке. То и дело мы проходим мимо домов, так или иначе попавших в книгу, — здесь жил слепой пилот Николай, каждый день совершавший поход вдоль натянутой по стене проволоке, здесь валялся разбитый телевизор, здесь она снимала умирающую женщину.
— Родительский дом был неподалеку — маленькой я часто проезжала мимо, а когда выросла, вдруг поняла, что это красиво. Зашла в махаллю с камерой, стала прислушиваться и уже не вышла. К тому времени район вовсю сносили. Это все жадность: купив одноэтажный дом, можно расселить две семьи и получить огромный участок. За последние семь-восемь лет в центре выросли сотни высотных зданий — но ведь надо еще рассчитать подвод газа, электричества, канализации, в конце концов. Об этом не думают — и каждый раз, когда вводят в строй очередной дом, где-то вырубается свет.
В темноте мы карабкаемся вверх по холму, переходя из нижней махалли в верхнюю, уже почти целиком состоящую из стекла и стали. На самом верху торчит на крыше остов советской рекламы — потухший контур «жигулей» в натуральную величину, лишившийся своей рекламной сути и ставший диковатой скульптурой на фоне низкого неба.
— Как это можно не любить? Нарисованные от руки вывески, магазинчики метр на два, проходящее сквозь кирпичи дерево, эмалевые номера домов? Я ищу не чернушную бедность, а сюрреализм. Однажды меня позвал в дом незнакомый человек, просивший, чтобы я сняла его мать в последний день ее жизни. Это была странная, парящая ситуация — я была с коллегой, мы зашли. Я увидела, сглотнула, перестала дышать. Мой друг шепнул: 2.8, 15. Я поставила выдержку и диафрагму и сделала два или три кадра. Я и сейчас вспоминаю это как сон. Хозяин молчал, и когда я занесла снимки, он точно так же молчаливо их принял. Я не стала знакомиться: боялась разрушить мистику.
Тишину махалли нарушает только собачий лай. Старый квартал почти безлюден — и в отсутствии Рениных героев он еще больше напоминает ее снимки, где сам объект фотографии передается одним намеком. Труба длиной 1700 километров ни разу не появляется в кадре. О зверях в кабульском зоопарке напоминает только стена на заднем плане, растрескавшаяся, как шкура жирафа. О бомбежке Гори рассказывают крошечная кучка осыпавшейся штукатурки, которую выметает из квартиры седая старуха, выгоревшие прямоугольники снятых семейных портретов и брошенное пианино, в фанеровке которого отражается пустая комната.
На следующее утро Кент Коберстин и Рена берут меня на съемку. Пригород Баку оказывается миром нефтехранилищ и разлитого по земле мазута, ободранных туш на металлических шестах вдоль дороги, бесконечных гор мусора и грубо намалеванных граффити «Бросившему мусор мы выколем глаза». На балконах советских многоэтажек проветриваются ковры, огромные, как развернутые на стенах буддистских монастырей танки, и покрытая желтоватой пылью бесконечная полупустыня своей безжизненностью тоже напоминает Тибет, отчего-то пересеченный во всех направлениях синими, черными, желтыми и красными трубами.
Снимать не дают — всюду словно из-под земли появляется полиция. Мы меняем место, водитель открывает капот: «Сделаю вид, что сломался, по-любому я соучастник». Но нас прогоняют и из заброшенного цеха, и от гигантской нефтяной лужи, из которой торчат ржавые металлические грибы, которые хотела снимать Рена. Мы бегаем по нефтяному полю как зайцы, преследуемые людьми, которые ожесточенно кричат что-то в рации и мобильные телефоны. Рена злится.
— Я так хотела снять эти огромные грибы! Для меня это «Алиса в Стране чудес», все же базируется на багаже — на твоих песнях, сказках, ассоциациях. Но здесь у каждой дырки свой полицейский, у каждой местности свой начальник, норовящий или выгнать тебя, или, что еще хуже, подирижировать процессом, поуправлять людьми, почистить все вокруг. Для меня это не приключение, а пустая трата времени. Как мне заставить понять полицейского, что поломанная труба посреди пустого места — это красиво? Он считает, что у меня не все дома. Снимайте, говорит, лес, водопады, хрустальные шарики на траве. А мне нравится дерево, выросшее в стене, и ржавые грибы не кажутся мне депрессивными. Депрессия у меня оттого, что люди этого не понимают, — вот от этого опускаются немного руки.
Наконец мы добираемся до неохраняемого участка. Брошенные вышки с развешанным на них бельем тянутся до самого горизонта — здесь добывалась первая азербайджанская нефть. Рена уходит далеко вглубь этого адского пейзажа и снимает белье, вышки, мусор, вышедших из соседней хибары детей и беззубую веселую женщину, которая пытается убрать белье и загнать детей назад в дом.
Мы с Коберстином остаемся под насквозь проржавевшим, но еще работающим нефтяным насосом — «кивающим ослом».
— Сделать выдающуюся работу у себя на заднем дворе гораздо сложнее, чем приехав на другой конец света, — говорит Кент. — Пока мы с тобой стоим здесь, она ищет снимок, который передал бы не только то, как оно здесь выглядит, но и то, как оно чувствуется. Ей удается находить поразительные образы там, где она живет, — и одно это очень многое говорит о ее взгляде на мир.
Под меланхолическое поскрипывание насоса мы молча разглядываем темные вышки и тонкий силуэт красивой девушки, разыскивающей красоту в ржавых провалившихся люках. Солнце отражается в радужной пленке на лужах неподвижной жирной жидкости, вокруг которой вертятся все здешние истории. Рена нагибается, прячется в раскрытые шторки камеры. У нее получается.
С оригинальной версией статьи можно познакомиться на сайте Афиши: